Но парящий горизонт моря гладили тогда тяжелые утюги германских крейсеров, чистоту неба мазали сажей немецкие эсминцы. Гневный ветер налетал на Либаву, продираясь через ветвистые кущи…
– Кажется, будет дождь, – сказала Клара. – Я думаю, лучше нам вернуться, пока не поздно. Сегодня я приглашаю вас к себе.
Душа Кемпке взыграла: «Зовет домой… Ага, понятно!» Сухо и жестко, словно пророча беду, над Либавою громыхнул гром. От Готланда – через всю Балтику. – наползали тучи, выблескивая над волнами острые сабли молний. Ливень настиг влюбленных как раз возле ателье фотографа, где они и укрылись. Здесь было даже интересно. На диво собраны бутафорские чудеса, чтобы поразить воображение обывателя. Сунь голову в дырку ширмы – и ты уже летишь на аэроплане, похожем на этажерку, а под тобой – под героем! – сиротливо снует всякая человеческая мелюзга. Пролезь головой в другую дырку – и ты уже поскакал на жеребце в самую гущу жестокого боя, а под ногами твоего коня разрывается ужасная бомба.
– Как смешно, правда? – спросила Клара, оглядевшись. Владелец фотоателье, проявил некоторое беспокойство.
– Прошу вас в Ниццу, – сказал он, отдергивая штору – Здесь у меня отделения для благородной публики… Не желаете?
Фон Кемпке слегка подтолкнул Клару:
– В самом деле, а почему бы вам не сделать портрета?
Для «благородных» и бутафория была иной: в отдельном кабинете на фоне пальмы расцветала божественная Ницца; ты должен облокотиться на античную тумбу, и рука твоя, вся в томном небрежении, пусть держит полураскрытую книгу… Допустим, ты отвлечен. Ты задумался о судьбах мира. О, как ты великолепен сейчас!
– Нет, – тихонько не согласилась Клара, словно испугавшись.
– Но я очень прошу, – настаивал Кемпке. – Как раз идет дождь. Нам все равно некуда деться. Снимитесь для меня. Я ведь уже сказал товарищам по кают-компании, что вы удивительная красавица. Дайте мне возможность удостоверить эти слова вашим портретом…
– Нет, дорогой. Я безумно не люблю, когда меня фотографируют. Из этой черной дырочки, которую на меня наводят, кажется, так и вылетит какая-нибудь пуля… Я не хочу. Я не люблю.
Она решительно раскрыла зонтик и шагнула под дождь.
Попав на квартиру кельнерши, фон Кемпке невольно притих и даже ослабел. Его, сына скромного регистратора при уездном бургомистре, в семье которого подливка к картошке считалась лакомством, поразила обстановка. Золоченная через огонь старинная бронза на извитой, как крендель, мебели одернула Кемпке так, словно он предстал перед высоким титулованным начальством.
– Откуда у вас… вот все это?
Она даже не поняла его. Он объяснил.
– Ах, этот хлам! Боже, но такие вещи собираются трудом поколений. С жалованья кельнерши «мегагень» не покупают. Когда-то у нас были и свои дома… в Либаве, в Ковно. Мой дед владел гостиницей в Ревеле. Увы, все в прошлом. Вы наблюдаете, Ганс, лишь жалкие остатки прежнего… Вообще, – призналась Клара, – у меня жизнь сложилась крайне неудачно.
– Кто виноват?
– Не знаю. Очевидно, сама и виновата…
Кемпке с огорчением выяснил, что Клара уже мать – у нее маленькая девочка. С большой неохотой, едва цедя слова, женщина призналась ему в своем сожительстве с одним офицером флота.
– Флота? – переспросил Кемпке, начиная ревновать.
– А что тут удивляться? – Она предложила вина, с удовольствием выпила сама и, кажется, быстро пьянела. – Такова уж судьба почти всех Либавских женщин. Еще гимназистками, едва пробудятся чувства, они ежедневно видят перед собой блистательных, ловких и богатых офицеров флота. В театре, в церкви, в парке – всюду они встречают офицеров с кораблей, которые пришли в Либаву сегодня, а завтра уйдут опять…
Кемпке стал осторожненько выспрашивать – кем был этот обожатель Клары? в каких чинах? где плавал? Она отвечала рассеянно:
– Я плохо в этом понимаю что-либо. Знаю только, что мой сожитель не плавал. Он, кажется, состоял при штабе адмирала фон Эссена, который недавно умер, если можно верить газетам.
– Фон Эссен? Сам командующий Балтийским флотом?
– Да. Он при нем что-то делал. По секретной части…
Далее она заговорила с явной горечью:
– У меня в роду все перепуталось. Столько наслоений, столько религий, трагедий. Одно колено враждовало с другим. И дед смотрел на Россию, а бабка на Германию… Одна из моих теток даже удрала в цыганский табор, там и пропала навсегда. Для девушки из такой семьи билет на бал в Морском собрании офицеров очень многое значил в жизни. Почти все…
Кемпке еще прошелся по комнатам. Вернулся с вопросом:
– Клара, не отрицай – ведь ты его любила?
Губы женщины, розовые от вина, задрожали:
– Очень. Но сейчас… ненавижу!
– Что он сделал тебе худого?
– Он подлец, как и все эти русские. Три года он скрывал от меня, что в Петербурге у него жена. Дети… куча детей! Но теперь, – заключила Клара, – все это кончилось.
Я свободна теперь. И хорошо, что кончилось именно так: они ушли, а вы пришли…
Последнюю фразу женщины Кемпке истолковал на свой лад и попросил разрешения остаться ночевать. В нем даже проснулся юмор флотских кадетов времен герцога Каприви.
– Клара, – предложил он, стукаясь своими острыми коленями об ее круглые колени, – послушай, Клара, не закоптить ли нам стекла в этом чудесном домике?
– Возвращайся на свой «Тетис», бродяга, – отвечала женщина, охмелев. – Ступай… Да. И зашивай на нем пробоину… Боже, до чего это смешно – зашивать корабль, будто рваное платье. Нет, милый Ганс, – погрозила она ему пальцем, – только не сегодня. Мы еще будем вместе, но… потерпи, дружок.