– Не ешьте… не давайте детям! Конфеты отравлены…
Доводы разума подействовали, и конфеты хрустели под ногами, такие красивые, такие вкусные. Потом самолеты стали раскидывать на путях отхода к Орисару головки крепкого душистого чесноку. Люди охотно ели чеснок, ибо это дар природы – не фабричное производство, и не знали того, что немцы насытили чеснок холерными бациллами. Голодные дети просили у матерей конфетку…
А за несколько верст от Орисара толпа застряла как вкопанная: ни вперед, ни назад. Слышалась стрельба. Легкой рысцой, запаренные и полураздетые, пробежали куда-то пограничники. Несколько штабных автомобилей развернулись обратно на Аренсбург (кажется, поехали сдаваться в плен). Пошел дождь. Стало сумрачно, как ночью. Из-за леса взлетали немецкие ракеты. Они фукали дымом и трещали то слева, то справа, сзади и спереди, отчего казалось, что спасения уже нет: окружены! Горел на опушке сарай с сеном, бежали лошади, волоча под брюхом сбитые седла. В колонне не сразу поняли, что идет бой. Он возник стихийно, и люди бились, чтобы проломиться на Орисар. Матросы отбирали оружие у трусов, спешили в сражение. Из боя их выносили обратно в колонну – простреленных насквозь, иногда уже мертвых, клали на землю и тут же забывали о них.
– В атаку! В атаку! – призывали смелые робких.
Колонна прорвалась через немецкий заслон, но перед самой дамбой ее опять словно врыли в землю: ни вперед, ни назад. Моон уже виднелся за взвихренным от ветра Малым Зундом, но…
– Не пущають! – визгливо кричали данковцы.
– Кто не пущает?
– Матросы держат.
– Ломи их… Кирюха, не выдавай! – надрывались козельцы.
В этот гвалт въехал на рыжей кобыле, мокрой от дождя, сам мокрый, хоть выжимай его, комиссар Балтфлота – Вишневский.
– На дамбу пропущу только женщин с детьми. Но, если хоть одну белую тряпку увижу, всех перекалечу… здесь же! Данковцы орали, что поднимут его на штыки.
– Попробуй, – перегибался с седла комиссар. – Ты меня приколешь, а… линкоры видел? Они за мою шкуру тебя из «кастрюлек» своих под орех разделают. Где оружие твое, паразит? Бросил?
И рыжая кобыла комиссара перла грудью, давя и топча. Над папахами козельцов и мосальцев Вишневский потрясал кукишем:
– Вот вам всем дамба! Воевать надо, сволочи…
На Орисаре, возле пулеметов, сидели матросы-линейщики. Витька Скрипов, освоясь и гордясь, похаживал с винтовкой, грозя:
– Ну, куда прешься? Осади назад… дамба закрыта! Среда людей, заламывая руки, бродила молодая женщина:
– Кто видел моего мужа? Он с ребенком… прапорщик Леша Романов, худенький такой… шинель еще у него без хлястика.
Отступающим объявили, что корабли брать их не будут.
Из Менто фон Кнюпфер позвонил на Церель – Артеньеву:
– Аренсбург оставлен. Эсминцы отошли. Подумайте об этом.
И бросил трубку. Напрасно Сергей Николаевич крутил ручку зуммера, вызывая штаб обороны Сворбе, – фон Кнюпфер не отвечал. Плюнул в душу и замолк… Скалкин переломил бескозырку пополам, словно лепешку, сунул ее за отворот бушлата.
– А над Менто уже белый флаг, – сказал тихо.
Они пошли на митинг. По рельсам ползал маневровый паровозик, который обслуживал подвоз к батареям погребных зарядов. Машинист высунулся в окно будки, крикнул Артеньеву:
– Я вольнонаемный… на што мне погибать с вами?
Митинг начался страшно: по соседству с красным знаменем революции мерзавцы уже развернули белые флаги.
– Не совладать! – кричали они. – Сдаваться надо…
Скалкин сказал Артеньеву:
– Буду ломать гадов, правда за нами… Товарищи! – обратился он к прислугам батарей. – Вы, сорок третья, и вы, сорок четвертая. Правда за нами, и вот она, правда, поганее которой не выдумать, но зато… зато это правда: Церель отрезан! Вечером немец, уже сядет в Аренсбурге и покажет нам кулак с тыла. А наши батареи обратных директрис не имеют, пушки наши глядят только в Ирбены… Не хочу говорить о долге. О нем еще при царе Горохе немало сказано. О совести говорить стану. Совесть, товарищи, это тебе не шлынды-брынды! С нею, братцы, жить и умирать. У кого глаза бесстыжие, тот пускай свои портянки заберет и уходит. А у кого совесть чистая, пусть встает под наше красное знамя…
Артеньев, подавая пример, шагнул первым под красное знамя, за спиной офицера ветер раскачивал Ирбены, старлейт вчеканил подошвы в серый бетон бастионов, и под раскатом калибра в двенадцать всесокрушающих дюймов он понял, что стоит прочно. Никто его отсюда не собьет, а вокруг него собирались другие:
– Стоять насмерть! До последнего снаряда…
После митинга Артеньев сказал комиссару:
– Послушай, что я написал для передачи адмиралу Старку: «Гарнизон Цереля просит прислать несколько миноносцев. Когда снаряды, у нас кончатся, нам предстоит спасаться морем…» Добавишь?
– Нечего добавлять. Правильно. Отправляйте…
С рейда Куйваста корабли дружески радировали на Церель:
ДОРОГИЕ ТОВАРИЩИ, БУДЬТЕ СТОЙКИ ДО ПОСЛЕДНЕГО, МЫ С ВАМИ. НАДЕЙТЕСЬ НА НАШУ ПОМОЩЬ. БРАТЬЯ.
– Флот не предаст, – заулыбался Скалкин. – Дышать легче…
Артеньев с комиссаром сработались как две шестеренки, которые, цепляясь зубьями одна за другую, прокручивают механизм. Никаких конфликтов, даже мелочных, между ними не возникало. Да и какие могут быть разногласия у людей, решивших вместе погибнуть?
Скалкин с уважением говорил Артеньеву:
– Вот ты человек – не болтаешь, а делаешь… Все бы так!
Среди дня он с охотниками пробрался до самого перешейка Сворбе, чтобы выяснить, чем там пахнет от Аренсбурга. Их ждала новость: одна рота Каргопольского полка заняла перешеек, чтобы ограждать от немцев Церель с тыла. Ротой командовал контуженный, наполовину оглохший поручик. Заикаясь, он искренне выпалил перед батарейцами: