Она вернулась в кресло и произнесла спокойно:
– А теперь ты сядь. И больше не дури.
Сергей Николаевич покорился, говоря:
– Но могу ли я верить, что ты сохранила себя в чистоте и святости за это время нашей горькой разлуки?
Неожиданно Клара бурно разрыдалась:
– Клянусь богом, сейчас я чище, чем когда-либо…
Артеньеву вдруг стало безумно жаль ее:
– Клара, я осатанел за последнее время. Я устал. Прости меня, Клара, я сам понимаю, что спросил глупость. Не мне тиранить тебя. Но, если ты хочешь, чтобы я чувствовал себя свободным, поедем ко мне…
– Тебе здесь не нравится?
– Пойми меня правильно и не обижайся: я верю, что ты купила этот особняк, он твой, но ты в нем какая-то не моя…
И была у них ночь в пустой квартире, где в тишине потрескивал паркет. Было очень холодно, Клара с ужасом забралась под ледяное одеяло, и среди ночи Артеньев не раз вставал, чтобы подбросить дров в печки. Красные отсветы бродили по комнатам…
– Я тебя все время бужу? – извинялся он.
– Ой, что ты! Буди. Мне нравится, когда печки топят дровами. А в Либаве, знаешь, торф или уголь… так надоело!
Он приник к ее уху и спросил тихо:
– Скажи, Клара… как тебя зовут?
– Называй как угодно. Все равно ошибешься…
Утром промерзлая квартира наполнилась уютным теплом. Когда человеку за тридцать, ему необходимо жениться, и Артеньев испытал огромное удовлетворение от того, что квартира не пуста, на его кровати сидит прелестная полураздетая женщина, закручивает волосы на затылке и роняет шпильки на пол… Он спросил ее:
– А во имя чего ты жертвуешь, Клара? Ты думала?
– У меня один идол – Россия, которой я служу. Сейчас все словно помешались. Кричат о партиях, блоках. Мне это смешно. Я признаю только одну партию – русский народ!
– Таких, как ты, теперь называют националистами.
– Мне это безразлично. А чем плохо любить народ, к которому принадлежишь? Ты меня еще мало знаешь, Сережа. А ведь я способна на любое преступление, могу пойти на любую низость, только бы России было выгодно… На плаху тоже! – сказала она, уронив шпильку.
Артеньев лазал в печные трубы, закрывал гремящие заслонки.
По самый локоть испачкал он руку в саже.
Случайно встретил на улице Колчака.
– Его вызвал к себе Гучков… Мы поговорили с адмиралом вполне доверительно. Он меня знает по дивизии. Я сказал ему о своих осложнениях с командой. Колчак предложил мне перебраться в Севастополь. Обещал сразу дать кавторанга и сделать флаг-офицером…
– Не нужно, – охладила его Клара. – У вас на Балтике все кончается, а на Черном все еще только начинается. Артеньев послушался ее, как муж слушается жену:
– Тогда остается Балтика… и мне завтра уезжать.
– Сейчас в Ревель?
– Да. Затем и дальше – до рейда Куйваст в Моонзунде…
– Моонзунд, вот проклятый Моонзунд! – неожиданно пылко произнесла Клара. – Я чувствую, что проблема этого пролива будет разрешена в нынешнюю навигацию.
– Ты что-нибудь знаешь точно?
– Отчасти догадываюсь. Это нетрудно… На флоте анархия, мы ослабели, в Финский залив немцы уже не рискнут сунуться после гибели Десятой флотилии. Для них один выход – стремиться через Моонзунд… А меня, кажется, опять пошлют туда. По всем правилам, меня бы не должны направлять к немцам, но людей не хватает. Надо ехать. Я и сама знаю, что надо…
Был хороший вечер, уже повеяло весной, когда она его провожала на вокзале. Он стоял в тамбуре, и Клара сделала несколько шагов за уходящим поездом.
– Мы еще встретимся, – торопливо говорила она…
Артеньев возвращался в Ревель как из сладкого сна. На «Новике» было как-то одичало-пустынно. У трапа попался Хатов.
– У-у, приполз, долгоносик, – вонзилось в спину Артеньева.
Колчак провозглашал в Севастополе здравицу за свободу и демократию грядущего мира… Куда там До него Вирену или Непенину! На революции он еще больше укрепил свой авторитет среди черноморцев. И флот пошел за ним – слепо и глухо. Здоровенные бугаи-братишки на своих руках выносили Колчака из автомобиля. Перли его на трибуну. А после речей несли обратно в автомобиль, крича во всю глотку: «Весь мир насилья мы разрушим… во мы какие!» Колчак обратил комитеты флота в придатки своей канцелярии. Черноморский флот посылал проклятья флоту Балтийскому. «Предатели, – доносилось из Севастополя до Кронштадта, – в этот грозный час… не бунтовать, а воевать надо!»
Адмирал прибыл в столицу, когда здесь назревал кризис. Политический – после речи Милюкова. Историк в ноте своей, обращенной к Антанте, заверил союзников, что Россия остается верна прежним договорным обязательствам. Особенно Милюков нажимал на Босфор и Дарданеллы – «глотку», воспетую даже поэтами:
Олег повесил щит на медные ворота
столицы цезарей ромейских, и с тех пор
Олегова щита нам светит позолота
и манит нас к себе недремлющий Босфор…
Столичный гарнизон сразу взбурлил: «Долой Милюкова!»
– Кто кричит? – вопрошал Гучков. – Сто двадцать тысяч негодяев, которые окопались в тылу столицы и боятся войны!
– Так отправьте их на фронт, – рассудил Колчак.
– Не можем. Они взбунтуются. Лучше уж пусть кричат…
Гучков опять болел, и на частной его квартире решались судьбы войны. Здесь же собиралось для совещаний и все Временное правительство – у постели Гучкова. Народ демонстрировал перед Мариинским дворцом – пустым. Протесты сыпались в окна, за которыми их никто не выслушивал. Требование убрать Милюкова, как говорил тогда Ленин, было «противоречивым, несознательным, ни к чему не способным привести…». Но кризис уже определился, осложняя в стране обстановку, и без того архисложнейшую и запутанную…