Моонзунд - Страница 103


К оглавлению

103

– Я готов умереть за счастье народа вместе с вами. Поклянемся же, что ничего, кроме республики, в России отныне не будет!

Очевидец пишет: «…Максимов дает волю всему тому, что у него накопилось в груди за эти первые дни революции. Без лести и без страха он все это произносит. На его лице нет хитрости или подхалимства. Но он (Максимов) не учел другого: его искренность, его откровенность не понравились многим присутствующим здесь офицерам… Этого они ему не простили. Не простили не только при Временном правительстве, но даже при советской власти»

Черкасский горячо зашептал на ухо Ренгартену:

– Получена телеграмма из Ставки, командующие фронтами и главный штаб требуют убрать выборного комфлота и назначить другого. Кого ты думаешь? Бахирева? Или Вердеревского?

– Чепуха, – возразил Довконт. – Бахирев известен как отъявленный монархист, а Вердеревский станет заигрывать с матросами. Я скажу, кто нужен Балтфлоту – Колчак!..

И скоро потянулось – от корабля к кораблю:

– Колчак! Только тихо, господа, никому ни слова… Люди уже работают, чтобы раздавить анархию. Колчак из Кронштадта сделает то же, что сделал он с Севастополем, а рептилию Максимова удавим!

«Колчак… Колчак… Колчак… приди к нам, Колчак!» Максимов глубоко страдал от недоверия офицерства.

– Господа, – убеждал он колеблющихся, – перестаньте бояться революции, а постарайтесь понять ее… Ближе к массам!

– Это верно, – согласился находчивый Ренгартен, – он правильно сказал, что офицерам надо смелее входить в этот революционный кагал, чтобы крутить машину событий своим реверсом…

Офицеры-заговорщики объявили себя яростными демократами. Ренгартен стал товарищем председателя Гельсингфорсского исполкома. Он разрывался – между службой и между политикой. «Меня сжигает любовь к родине! – выступал он. – Я весь принадлежу ей, только ей…» Еще не все было ясно людям, и митинги качало, как корабли, то влево, то вправо. Керенского то крыли матом, то считали за счастье пожать ему руку. Вскоре Керенский стал появляться в публике с рукою на черной перевязи. «Я не ранен, нет, – объяснял он. – Но моя рука парализована от миллиона братских пожатий. Я самый доступный для народа…»

Молния революции заканчивала зигзагировать над Балтикой. Чем дальше от столицы, тем слабее и глуше были раскаты грома. На отдаленных базах уже не убивали. Но в отсеках кораблей долго оставалась едкая гарь восстаний, и офицеры – без погон, без кокард – полиняли, говорили шепотом:

– Неужели все повторится? Нужен Колчак… Александр Васильевич нашел ключ к матросам. У него на Черном, мне товарищ по корпусу рассказывал, и честь отдают, и офицеры там – кум королю!

На заседаниях Гельсингфорсского Совета они спрашивали:

– Когда у нас будет порядок?

– Смотря какой вам нужен, – отвечал из президиума Дыбенко. – Ежели старый, то его не будет… А вообще-то порядок обещаю. Вот скоро вернется из эмиграции товарищ Ульянов-Ленин, он всем нам порядок устроит.

* * *

Навигация запаздывала. Лед лежал ровным толстым пластом, затягивая даже южные районы Балтики, которые обычно не замерзали. Над Финским заливом иногда пролетали колбасы цеппелинов, из гондол которых немцы внимательно осматривали муравейники русских эскадр, возмущенные революцией. Над Ирбенами парили русские аэропланы, ведя ледовую разведку… Лед, лед – всюду лед!

Витька Скрипов с новой жизнью на «Славе» освоился. Но мучила его слабость, не проходившая с детства. Еще в Школе юнг стыдился вставать по утрам, боясь насмешек. На подводной лодке – еще ничего: приткнешься к торпеде, замерзнешь и сам вскочишь. А на линкоре гамаки подвесушек качаются в кубриках, и греха никак не скрыть: на парусиновой койке, пробивая пробковой матрас, позорно мокнет большое желтое пятно…

Балтийские рассветы! По утрам, в темени этих рассветов, весь флот (десятки тысяч человек) остервенело вяжет свои койки, и десятки тысяч коек похожи одна на другую, как бобы с одного поля. Сгорая от стыда, вяжет свою койку и Витька Скрипов. В кубриках стоит суровое молчание, раздаются зевки и свистят в руках матросов упругие хлысты шкентросов, шнурующих койки через дырки люверсов… Чья-то теплая большая рука легла на плечо юнги Скрипова: обернулся – это был сигнальный старшина Городничий:

– После мурцовки – ко мне зайди… побалакаем.

– Есть!

А в сердце дрогнуло – не беда ли? Вспомнился Обводный канал и матка, которая живет с цапания. Не хотелось Витьке залезать в эту поганую житуху обратно. На флоте ему нравится – сыт, одет. Если б не эта слабость, за которую могут списать, как негодного к службе флотской… Мурцовку даже не допил, нахлобучил бескозырку. Кондуктор жил отдельно от своих сигнальщиков – в каюте для «шкур» (сверхсрочников). Носил он мундир почти офицерский, фуражку офицерского образца. Городничему давно было за сорок, Витька – пацан перед ним. В теплой «пятиместке», где пять «шкур» помещалось, шуршали в газетах тараканы, на столе – консервы рыбные и лимон в дольках на блюдце. Кондуктор брился у зеркала.

– Садись. Как живешь? – спросил для начала.

– Хорошо живу. Спасибо…

«Издалека подбирается», – подумал Витька, весь замирая.

– Расскажи-ка, что у тебя на подлодке стряслось.

Кондуктор был один в каюте, и говорить не стыдно – даже душу облегчало. Городничий хлестал бритву золингеновской стали по истертому ремню, и лезвие вспыхивало при отточке… страшно!

– Дурак ты, – четко определил кондуктор.

– Сам знаю, – скромнейше согласился юнга.

– Учиться бы тебе надо, мазурику!

103